Осенью тянет на воспоминания.
Вчера вспомнилось нечто, вытесненное из памяти на много лет...
Больше десяти лет назад дочке потребовалась сложная операция на глазу. Срочно, как в американских фильмах, раз - и надо бежать на стол. Не знаю, где сейчас окулист, прорвавшаяся с нами через безумные очереди и выхлопотавшая операционное время через две недели.
Четырнадцать дней на сбор денег. У нас была только часть суммы, остальную брали непонятно где и непонятно как. Благотворители пообещали - не дали, потому что грянула какая-то очередная катастрофа, и пожертвования на нужды пострадавших оказались гораздо ярче и престижнее. Церковь пообещала - и не дала, потому что надо было предоставить гору документов размером с дом, а собирать их было некому. Свекры пообещали - и не дали, потому что их младший сын строил дом, и ему было нужнее. Подруги вытаскивали из карманов сэкономленные двадцатки: времена были сложные, от девяностых еще толком не отошли. Школа промолчала о долге за двоих детей, а когда, спустя время, мы кинулись его отдавать, оказалось, что кто-то его оплатил. Не знаю, кто. Это я как раз хорошо помню. Дай Бог здоровья детям детей всех, кто боролся тогда с нами и за нас - без них ничего бы не вышло.
Последние десятки и двадцатки подтянулись в канун операции, а с утра мы уже стояли в очереди на больничную койку. Место нашлось в коридоре. Пожертвование на отделение. Конечно-конечно, обедать сегодня не придется. Прямо из коридора дочь погрузили на каталку и позволили мне проводить ее до операционной. С наркозом все пошло не так, и операция затянулась. Я стояла в коридоре оперблока и слушала крик своей дочери... Как заяц кричит. Как это, стоять у стены и слушать крик, я тоже помню. Может, чуть лучше, чем хотела бы.
Потом все пошло, как надо, и меня выперли. А потом ее привезли, с закрытым лицом, длинную, неподвижную, а я-то еще с 86-го привыкла видеть на каталках совсем другое, каждый день поезда каталок с длинными неподвижными телами - их уже и не прикрывали толком - к скромно стоящему в кустах домику... И это было очень похоже.
А потом сестра-хозяйка не пускала меня в отделение. Взятку хотела, но я не поняла. Да и не было у меня уже никакой взятки. Поэтому я просто оттолкнула эту необъятную, хохочущую надо мной женщину, и она почему-то отлетела через бесконечный больничный коридор к окну, ударилась крепким задом о батарею и осталась стоять там. Вот ее лица я не помню, помню только коридор, тусклый, противно розовый. И наступившую тишину. И больше никто не захотел становиться на моей дороге, а я, кажется, в тот момент поняла, что такое материнский инстинкт, которого не могла нащупать у себя ни до, ни после.
А через несколько часов мы уже ехали домой под расписку, я клялась врачам, что уколю все сама, да, привезу на перевязку, да, знаю, как следить, когда придет боль и ужас первой ночи. А дома кошка, пускать которую строго-настрого запрещалось, отшвырнула нас плечом не хуже, чем я медсестру, с грохотом вломилась к дочке, обняла ее лапами, изобразила из себя бронежилет и не вставала до утра. И ночь прошла спокойно, как в санатории. И утро было радостным. Это я тоже помню, как и перевязки, и разговоры с теми, кому повезло меньше и надо было делать повторную операцию, и то, как мы смеялись и превращали все в игру, чтобы не дать волю страху...
Я чего все это время не помнила. Когда дочь повезли на каталке, я ведь металась по коридору, изводя всех, кто там стоял, врачей, родителей, санитаров, всех - одним и тем же вопросом: Она живая? Живая? Скажите, она живая, да?!
Припомнится же такое. Ну его к дьяволу, тот домик в кустах онкодиспансера летом 1986 года.
Вчера вспомнилось нечто, вытесненное из памяти на много лет...
Больше десяти лет назад дочке потребовалась сложная операция на глазу. Срочно, как в американских фильмах, раз - и надо бежать на стол. Не знаю, где сейчас окулист, прорвавшаяся с нами через безумные очереди и выхлопотавшая операционное время через две недели.
Четырнадцать дней на сбор денег. У нас была только часть суммы, остальную брали непонятно где и непонятно как. Благотворители пообещали - не дали, потому что грянула какая-то очередная катастрофа, и пожертвования на нужды пострадавших оказались гораздо ярче и престижнее. Церковь пообещала - и не дала, потому что надо было предоставить гору документов размером с дом, а собирать их было некому. Свекры пообещали - и не дали, потому что их младший сын строил дом, и ему было нужнее. Подруги вытаскивали из карманов сэкономленные двадцатки: времена были сложные, от девяностых еще толком не отошли. Школа промолчала о долге за двоих детей, а когда, спустя время, мы кинулись его отдавать, оказалось, что кто-то его оплатил. Не знаю, кто. Это я как раз хорошо помню. Дай Бог здоровья детям детей всех, кто боролся тогда с нами и за нас - без них ничего бы не вышло.
Последние десятки и двадцатки подтянулись в канун операции, а с утра мы уже стояли в очереди на больничную койку. Место нашлось в коридоре. Пожертвование на отделение. Конечно-конечно, обедать сегодня не придется. Прямо из коридора дочь погрузили на каталку и позволили мне проводить ее до операционной. С наркозом все пошло не так, и операция затянулась. Я стояла в коридоре оперблока и слушала крик своей дочери... Как заяц кричит. Как это, стоять у стены и слушать крик, я тоже помню. Может, чуть лучше, чем хотела бы.
Потом все пошло, как надо, и меня выперли. А потом ее привезли, с закрытым лицом, длинную, неподвижную, а я-то еще с 86-го привыкла видеть на каталках совсем другое, каждый день поезда каталок с длинными неподвижными телами - их уже и не прикрывали толком - к скромно стоящему в кустах домику... И это было очень похоже.
А потом сестра-хозяйка не пускала меня в отделение. Взятку хотела, но я не поняла. Да и не было у меня уже никакой взятки. Поэтому я просто оттолкнула эту необъятную, хохочущую надо мной женщину, и она почему-то отлетела через бесконечный больничный коридор к окну, ударилась крепким задом о батарею и осталась стоять там. Вот ее лица я не помню, помню только коридор, тусклый, противно розовый. И наступившую тишину. И больше никто не захотел становиться на моей дороге, а я, кажется, в тот момент поняла, что такое материнский инстинкт, которого не могла нащупать у себя ни до, ни после.
А через несколько часов мы уже ехали домой под расписку, я клялась врачам, что уколю все сама, да, привезу на перевязку, да, знаю, как следить, когда придет боль и ужас первой ночи. А дома кошка, пускать которую строго-настрого запрещалось, отшвырнула нас плечом не хуже, чем я медсестру, с грохотом вломилась к дочке, обняла ее лапами, изобразила из себя бронежилет и не вставала до утра. И ночь прошла спокойно, как в санатории. И утро было радостным. Это я тоже помню, как и перевязки, и разговоры с теми, кому повезло меньше и надо было делать повторную операцию, и то, как мы смеялись и превращали все в игру, чтобы не дать волю страху...
Я чего все это время не помнила. Когда дочь повезли на каталке, я ведь металась по коридору, изводя всех, кто там стоял, врачей, родителей, санитаров, всех - одним и тем же вопросом: Она живая? Живая? Скажите, она живая, да?!
Припомнится же такое. Ну его к дьяволу, тот домик в кустах онкодиспансера летом 1986 года.
Комментариев нет:
Отправить комментарий